Анна Мамаенко

Анна Мамаенко

Живёт в Краснодаре

Публиковалась в журналах и альманахах "Юность", "Алтай", "Донъ", "Литературная учёба", "Новая Юность", "Кольцо А", "Наша улица", "Слово Забайкалья", "Южная звезда", "День и ночь", "Чаша круговая", "Образ" и других

Рекомендована к участию в финальных семинарах "Осиянного слова" на XII форуме-фестивале 2022 года

Сведения об участнике приведены на ноябрь 2022 года

сон Каиафы

Шорох песков иудейских во тьме остыл.
Благонадёжные смоквы приносят плод.
В этой ночи дремучей среди могил
нет никого, кто смерть свою переживёт.
Блеют на пастбищах овцы… Суров Закон.
Лишь на полях Завета растёт трава…
Каиафе всё время снится недобрый сон,
будто беглым рабам и жёнам дают права,
Храм зарастает осокой и камышом,
плещутся рыбы между семи огней.
Каиафа чует – дело нехорошо…
Очень плохо дело, если сказать точней.
Он немеет как рыба. Песок забивает рот,
словно ветер приходит язык ему обрезать.
«Если всякий плотник станет учить народ,
что скажу я Господу, глядя ему в глаза?..»
Просыпается Каиафа, глотая крик,
и глазами, как в детстве мокрыми, видит он,
что обрезано всё, что надо, и цел язык,
и надёжный песок упирается в горизонт.
Но по коже гусиной продирает его мороз -
в каждом свитке – побеги, растущие между строк…
И тогда он садится под смокву, писать донос,
чтобы выкосить их под корень в короткий срок.
Но Господь пустыни и поля Господь – един.
В стрекотании песчинок расслышать сумей слова:
«Встань и иди, мой Лазарь!
Встань и иди.
Иди, не оглядываясь.
Как в небо растёт трава…»

* * *

Шли Чекмарями деревянными,
в закатных зарослях брели.
Там девушки, в забой ушедшие,
манили нас из-под земли.
В палеозойских отложениях,
проходкой гулкой и пустой
они, с восходом солнца мёртвого,
аукаются меж собой.
Скользят значками комсомольскими
на чёрном неподвижном льду,
и антрацитовые ягоды
в лукошки чёрные кладут...
Садилось солнце за бараками,
и становилось слышно – в них
всё дышит мёртвыми деревьями
и влажной зеленью живых.
Не потому ли, что всё ближе мы
к зеркальным угольным дверям -
ночами вопли земноводные
разносятся по Чекмарям.
Ревут забытые животные
и светится болотный газ,
когда века тенями в зеркале
проскальзывают мимо нас
и умолкают. Лапкой хрупкою
ведёт в горизонтальном сне
та ископаемая девушка
по этой угольной спине.
И зверь сопит, смирённый ласкою,
молочно — в ледяную тьму —
когда впрягаться и вытаскивать
рассвет приходится ему…
Подвозят утро вагонетками
и смотрят тихо, из глубин,
как сонно дышит шахта Кирова.
Инфекционка. Магазин.

* * *

Расцветает жимолость сада посреди.
Серебра крылатого полон хрупкий куст.
Кто его загадывал, да не уследил –
пусть в окно дивуется. Не выходит пусть.
Чтобы не спугнуть его. Чтобы не спасти,
колыхнув нечаянно лист календаря.
Прорастая в сумерки, жимолость хрустит
в ледяном безветрии коркой декабря.
Тихие растения смотрят вглубь земли,
где весна неспелая ходит мехом внутрь.
Расцветает жимолость посреди зимы.
Выжимает жимолость тени на снегу.
Голубые сумерки обступают дом,
и отмычки лунные пряча по углам,
жимолость бессонная бродит за окном,
замерзает жимолость в метре от тепла.
И пока не отперли спящие сады,
за дверьми зелёными, за седьмым замком
прячутся двуногие в метре от беды.
От замочной скважины слишком далеко.

рыбовладелец

Попутчики день вчерашний шукали в стакановых гранях.
Оттуда на них с прищуром глазела ночная мгла.
Рассказывал круглый дядя, мол, он продавец пираний.
Мол, пацану пиранья дороже любого ствола.
Покупателям нет числа.

Дядя лил водку в пиво, как будто иссохли жабры.
Ворочая плавниками, себе заправлял постель.
После его историй я думала – стрёмно быть храбрым,
когда приговор тебе вынес колумбийский наркокартель.
Рыба учует цель.

Угомонился дядя. Уснули в пруду пираньи.
Только Луна сквозь тучи таращила рыбий зрачок.
Брёл заблудившийся поезд поперёк своего расписанья
по водам реки Амазонки, как посуху. И молчок –
кто-то за левым плечом.

Пираньи мои, пираньи… Вокруг – ни пера, ни пуха.
Загасло пацанское солнце, попутав понты и рамсы.
Здесь вам не Ориноко, с мокрухой теперь непруха
в степях мучительно средней, безрадостной полосы.
Не ссы.

Ночью, пока все спали, пропал продавец пираний
в неисследованных глубинах околоземных вод.
Лишь только оскал пираний мерцал в стакановых гранях
и в зеркале мутном плавал рыбий зубастый рот.
Пусть мой народ уйдёт.

Дети рыбьего бога поют молчаливые песни.
Жадные хищные дети верят сквозь толщу воды.
И богу от них на небе прятаться бесполезно,
сколько бы он плавниками ни заметал следы.

Ангел ЧК

В 20-х годах прошлого столетия в здании краснодарской
поликлиники №4 находилась коммунальная квартира, в
которой жил поэт и переводчик Самуил Маршак.
Согласно городской легенде, иногда в поликлинике
появляются призраки ее жильцов.

В 4-ю поликлинику очередь в 6 утра:
тащат бутылочки, баночки, будто во вторсырьё.
Расходятся по кабинетам хмурые доктора,
и, помолясь на компьютер, начинают приём.

И санбюллетени пугают людей, со стенки, где тени портретов вождей.

Но вдруг, из глубин неведомых, в процедурной пахнёт борщом.
Заплачет навзрыд младенец. Заплещет бельё в тазах.
Мигнут и погаснут лампочки разбитые, а ещё
встрепенёт пыльные фикусы потусторонний сквозняк.

Из бывшей комнаты Маршака выйдет суровый Ангел ЧК.

В махорочном перегаре и скрипе тугих ремней,
неприступнее «Капитала», как тезис апрельский, прост,
твёрдой рукой поглаживая маузер на бедре,
способный, если прикажут, дорогу прогрызть до звёзд.

Он лексикон сократить сумел до слова единственного – расстрел.

Молча пройдёт сквозь очередь, через мочу и кал.
Придавит гранитным взглядом. Легонько двинет под дых.
Предъявит ордер и скажет: «Я долго тебя искал…»
и, сплюнув под ноги матерно, добавит: «Пошла на вых…»

И призрачными дверями в упор коммунальный захлопает коридор.

Ангел ЧК вознесётся с добычей в железных когтях.
И тени с красными звёздами слетятся со всех сторон,
когда в раздевалке запутаюсь в штанинах и рукавах,
хватаясь, как за соломинку, за выключенный айфон.

По ходу молясь до сведенья скул Самуилу Яковлевичу Маршаку.

А он смеётся из темноты и говорит: «Ну и дура ты…
Никаких привидений нет.
Что взять с тебя, кроме твоей мочи. Ещё раз санбюллетень прочти,
и топай себе на свет.
Где Ангел ЧК не совьёт гнезда. Где красная в поле гниёт звезда.
Где нет ни добра, ни зла.
И помни – страшней и прекрасней нет
эпохи, когда ты пришёл на свет»
И очередь подошла.

Успение

О своём небинарном внегендерном феминизме
расскажи, давай, старой шпалоукладчице бабе Мане.
Высокие груди её, как знамёна Победы, выцвели и обвисли,
и креозотом пахнут, сколько ни отмывай их.
У неё под ногтями земля братских могил Поволжья.
Под красным покровом косынки тощая почва с приметами пепла и тлена.
Она ворочает шпалы. Ты ходишь в свои ривгоши. Мажешь себя герленом.
Баба Маня баюкает шпалы, напевает им колыбельные песни,
чтоб лежали в земельке тихо, неспешно гнили
до её второго пришествия. Свято место
очень быстро пустеет, если все о тебе забыли.
Но, куда ни глянь – повсюду её работа,
из победного мая в ласковый сокращающая расстоянье.
И одни на всех, как Победа, её ворота.
Грязные руки.
Остывающее дыханье.

…ad astra…

Константин Эдуардович гонит велосипед
вверх по калужским улицам, по сиротской своей стране.
И смешки соотечественников растекаются по спине,
впадая Окою в дождём разведённый свет.
Гимназической парты чёрная изрезанная доска
не похожа с виду на стартовый стол ничуть.
«Я ещё научусь, - он думает, - научу
этих сытых лабазников думать про облака»
Видеть звёзды, что скованны душной суконной мглой.
Кумачовой осенью много осыплется листьев, но больше – лиц.
В дождевом дребезжании гнутых велосипедных спиц
глухая эпоха расслышит ракетный вой.
Константин Эдуардович льнёт к слуховой трубе,
словно мальчик, что ищет в ракушке шорох далёких волн.
Но в ответ получает не то погребальный звон,
не то слово «вечность», не то немоту небес.
Велосипед взлетает. Внизу, под ним,
Березуйский овраг похож на скользкий расстрельный ров.
Константин Эдуардович, ваших лучших учеников
истребят другие ваши лучшие ученики…
Но ему всё равно. Он мудрый воздушный змей.
Реактивный двигатель. Металлический дирижабль.
Тяготенье земное продразверзнутых калужан –
лишь расчётная схема, небольшая погрешность в ней.
Константин Эдуардович разгоняет свой драндулет.
Прямо по курсу – звёзд болотные огоньки.
А на дне оврага светятся бессмертники и васильки,
безотчётно радуясь, что их в этой схеме нет.

* * *

Если случится у Голема один-единственный выходной,
за неимением отчего он постучится к тебе домой.
И будет красную глину есть и красную глину пить…
В мире, исполненном красок - лишь красною глиной быть.
Станет покорно в угол и взмолится: «Адонай!
Вложи меня в стену заката и больше в меня не играй.
Возьми своё слово обратно, сделай меня кирпичом
красным, как руки убийцы, оставшегося ни при чём.
Перья штопают воздух, выбеливают пустыри,
когда возвращаюсь в гетто, растущее изнутри.
Так сделай меня извёсткой, белой, как слово «смерть».
Закрась кирпичные стены. Скажи печам не гореть».
Он будет молиться в угол. И угол в ответ – молчать
шероховатым краем влажного кирпича,
не ведающего ни обжига, ни тяжести древней стены.
Молитвой краеугольной, исполненной тишины.

с той стороны

Горчит заколоченный воздух брошенного села.
Где иван-чаем порос обрушенный сельсовет,
в репродукторе спит паук, в паутине его – пчела.
На школе обрывки плаката – «Ученье – свет…».
Черные брёвна – словно вымытый из мерзлоты
оттаявший мамонт, что ни к городу, ни к селу.
Но хранит ещё горница невысохшие следы,
как любили и плакали. И жались цветы к стеклу.
Как пили и дрались, как открывали дверь
в последний раз. Как весной залило погост.
И плыли кресты, цепляясь за ветки верб,
и луна кровила на острые грани звёзд.
Смотрела смерть с ледяной своей глубины,
как с пустыми вёдрами бабы заходят в дом.
И кашлял дед, хлебнувший сполна войны:
«Сойдёт вода, и мы, авось, проживём»
Вода сходила с полей. Зеленел погост.
Коровьи ботала брякали у реки.
В колодце до самой зимы засыпал мороз.
Дед приручил смерть и хлебом кормил с руки.
На Троицу мятой с полынью стелили пол.
На Купалу парни и девицы жгли костры.
Домашняя смерть со всеми делила стол
и выла на звёзды ночами из конуры.
Рождество наступало. Гасли в домах огни.
Ржавел в сарае трёхколёсный велосипед.
Дед и ручная смерть остались совсем одни.
Вечерами ждали, не зажигая свет.
Но кроме них в мире не было ни души.
Трещали в печи дрова и вчерашний день
заносило снегом. А в трубе завывала жизнь,
вконец озверевшая от погоды и новостей.
Сквозь разбитые окна звёзды входили в дом.
Тянулись по Чуйскому тракту этапы
и шли волхвы.
Поезда, не снижая скорость, влетали в дверной проём,
чтобы стать на стоянку
с другой стороны зимы.

круговорот воды

Отныне имя твоё – никак и место твоё – нигде.
Снежинке приснилось лето в дедморозовой бороде.
Тепло ль тебе, девица?..
Проснёшься наощупь - ни там, ни тут. По полой воде круги побегут,
а главное – не изменится.
С тобой перестукиваются друзья, о ком и сказать никому нельзя,
ни в суе, ни в комментариях.
Всякому хватит своих глубин. Создатель, и тот – совершенно один.
Чего говорить о тварях-то…
Знобит изнутри вещей темнота, но если книгу вперёд листать –
рассвет неизбежен дембелем.
Все тени в итоге впадают в свет. Содержит вопрос на себя ответ.
Побеги растут из мебели.
Ветер ловит себя за библейский хвост. Успевает в Ромашково паровоз.
Эверест, отраженный каплею
слетает вниз, на зелёный лист, и, повинуясь эффекту линз,
возжигает жертвенник Каина.
А потом будет ёлка и ляжет снег. По нему протопает человек
из хлева в тайгу морозную.
Внучата к Иосифу подбегут. Пробьют куранты. Взлетит салют
и скатится с неба звёздами.
Летит на голову аш-два-о из ладоней Господа самого,
где первые как последние.
Языком горячим снежинку тронь. На кругах своих, ветер, дыши в ладонь,
в учебник природоведенья.

* * *

Кто-то ходит в темноте, мягким шагом проникая
в сны, и спящие трамваи, замершие вдоль депо.
На деревьях спят русалки, в доме бродит домовой.
Людям никого не жалко. Клубы. Танцы. Выходной.
И никто не замечает, как Медведица Большая
мягким-мягким, тихим шагом шествует над головой.
Бегают ежи по саду, мягко рушатся плоды.
Людям ничего не надо. Люди делают следы.
Спят заросшие кварталы, обречённые под снос.
Спит в коробке на вокзале пьяный Иисус Христос.
Поезда проходят мимо, в окнах зажигают свет.
Проводник неумолимый спрашивает: «Ваш билет?!»
Нет билета. Сигарета. Рваные карманы брюк.
Там галактика укрылась от служителей наук.
Город тонет в человечестве. Человечество не тонет.
Голос, полный одиночества, заблудился в телефоне.
До утра, как до Берлина. Кто-то точно не дойдёт.
Только Иисус проспится, ужаснётся, похмелится, и отсюда удерёт.

придуманная звезда

Полями крадётся поезд, тёмный, ночной состав,
пока не написана повесть, и главный герой не стар.
Пока он на верхней полке уткнулся в подушку лбом,
ещё не завыли волки в кромешном лесу голубом.
Пока он сопит в подушку, видя сто пятый сон,
покорны Луне растущей Овен и Скорпион.
Входящий и исходящий не смеют штормить эфир,
пока не проснётся спящий в поезде пассажир.
Пока он не окунётся в тамбура черноту -
на высохшем дне колодца придумать свою звезду.
Тогда, его слову покорны, касаясь древесных крон,
отправятся с третьей платформы Овен и Скорпион.
Гаснущие Плеяды изменят привычный бег,
когда их попросит взглядом очнувшийся человек.
И в небе многоэтажном, где канет он без следа,
проступит, мерцая влажно,
придуманная звезда.

нагорное

Вечер надвое криком разъяла выпь.
Но сомкнула протяжные воды Обь.
Солнца хватит – все купола покрыть.
А Сибири – всё горе перемолоть.
К небу тянутся белые сны берёз.
Их увидел однажды – и всё, погиб.
Свет костров шаманьих плеснёт до звёзд,
чтобы Млечным Путём прирастал Транссиб.
Вырастают реки из берегов
во всю ширь, во весь рост, как в последний раз.
Если в этих сумерках есть любовь –
это то, что накрыло тебя сейчас.
Это те, кто с тобой по дороге вверх
через дождь и ветер несут огонь.
С кем делил стихи как вино и хлеб
у костра ночами, ладонь в ладонь.
Где Сибирь шагает по облакам,
наметая не снег – тополиный пух.
И чем дальше расходятся берега,
чем темнее ночи – теснее круг.

* * *

Доброй дороги – говоришь ты, делая шаг,
не зная сам, где окажешься через миг.
По рельсам гудящим - в рай понеслась душа.
Соколом по-над дорогою проводник
макает в лазурь маховое перо,
серое с красным, как выжженный солнцем луг.
Жребий, что выпал, становится на ребро,
и колесом по рельсам бежит из рук.
Из пункта А в обетованный край
открытых дверей и детских любимых книг.
Только сперва собирайся и умирай
из своих Вавилонов. Из Палестин своих.
Сорок лет пустыни – это ещё цветы.
Удивлённое небо рассмотрит тебя в упор
и поднимет шлагбаум в Слово из немоты,
продолжая когда-то прерванный разговор.

* * *

Меловые холмы
за окном вагона плацкартного.
Меловые холмы.
Силурийского моря раскатами
налетают валы,
разлетаются птичьими стаями.
Меловые холмы
в меловом снегопаде растаяли.
Кистепёрая ночь
тяжело плавниками ворочает.
Кистепёрая ночь
выживаньем своим озабочена.
Знаешь, как нелегко
эволюции тяготы вынести?..
Кистепёрых мальков
ей ещё предстоит в люди вывести.
По рассветным холмам,
проступившим за шпалами-рельсами,
в разноцветный туман,
в неизбежное и неизвестное.
Где снегами звенит
приближение поезда скорого,
уплывают они
своё счастье искать
кистепёрое.

cinema

Старый индеец проведёт до канадской границы.
Ветер мустангом рванёт – поминай, как звали.
Бог бледнолицый перелистнёт страницы.
Иди и насвистывай – фильма в самом начале.
Выжженный временем белый козлиный череп
высится в самом центре земного шара.
Впереди хэппи-энд – главное в это верить.
…А ночь наступает быстрей, чем пустеет тара…
Что тебе снится, какие такие сходни
каких пароходов, лёгших на мелководье?
В иллюминаторы бог бледнолицый смотрит
и по каютам гуляют тени мелодий.
Всё это было давно, не с тобой, и ладно.
Жизнь – синема, прибытие паровоза.
Станция, грустная девушка, палисадник.
Синий, пьянящий как виски, вечерний воздух.
Все обещания - по ветру тихим прахом.
Череп козлиный встаёт вместо солнца утром.
Когда ты ушёл, никто по тебе не плакал.
Только кузнечик трещал в колесе погнутом.
Лишь оглянулся, запечатлев на плёнке
серую станцию, несколько пыльных куриц,
на верёвке пеньковой удавленника, пять пелёнок,
винную лавку между двух безысходных улиц.
Время кузнечиков оказалось пустым и звонким
будто начальные кадры кинокартины.
Но где-то кончается прерия вместе с плёнкой,
и остаётся лишь старый индеец с башкой козлиной.

экватор

Небо приходит в движение, как вода. Вниз по течению листья и огоньки
кружатся и струятся сквозь города, стены кирпичные, тень от твоей руки.
Каплями свет срывается с фонарей, по козырькам, по зонтикам, по траве.
По перекрёсткам выцветших сентябрей. По флибустьерам, вернувшимся из морей.
Списанные на берег, они грустят. Им по ночам тропический снится шторм,
где черти экватора тащат кого-то в ад. Всё ж веселей, чем дождь ловить решетом.
Город качается, город плывёт на свет, впадая в небо, которое как вода
утекает сквозь пальцы чёртову уйму лет. Но в твоих глазах прописано навсегда.
Где бутылка рома и вечное йо-хо-хо, за которыми прячется – руки в карманы – грусть.
Где ходить по земле, как по стеклу – легко. Только море вычеркни. Вывернись, но забудь.
Морскую соль смоют с тебя дожди, высквозят пыльные ветры бумажных дел.
И однажды почувствуешь – боязно уходить. Чего ты не видел, о чём ещё не жалел?..
Ты уже забыл, как это – летать во сне. Высохли вёсла, и некому заменить.
Черти тоскуют и плачут на самом дне, без йо-хо-хо и рома не в силах всплыть.
Одна надежда – весной зашумит вода. Афиши на площади начнут источать ром.
И ты уйдёшь – теперь уже навсегда. К чертям на экватор. Не вспоминать о нём.

Copyright © 2022 Анна Мамаенко
Стихи публикуются в авторской редакции